Советская проза начала 20-х годов

Советская проза начала 20-х годов обогатила литературу но­выми идеями, новым образами, новыми конфликтами.

В новаторских писках и литературной молодежи и писателей с дореволюционным стажем при всех «болезнях роста» было много плодотворного, глубко позитивного.

Однако по мере развития социалистического искусства росли и требования к нему.

К. Федин в книге о Горьком («Горький среди нас») вспоми­нает одну из бесед, когда Алексей Максимович делился своими впечатлениями о сборнике рассказов «Серапионовых братьев»:

«Человек предан в жертву факту. Но, мне кажется, не допу­щена ли тут — в умалении человека — некоторая ошибка?.. Ведь и при коллективизме роль личности оказалась огромной. Напри­мер, Ленин. А у вас герой затискан. В каждом данном рассказе недостаток внимания к человеку, а в жизни человек все-таки свою человечью роль выполняет...»

Это замечание Горького можно с полным правом отнести не только к творчеству «серапионовцев», но и к ряду других писате­лей тех лет.

Не о том ли самом писал А. Толстой в 1924 г.? Признавая талантливость советских беллетристов, противопоставляя нашим молодым писателям их современников — западноевропейских и американских буржуазных романистов, — «этих карманников ста­рой культуры, воспевателей уголовного сыска, шутов его величе­ства валютного спекулянта», Толстой писал:

«Но в современных русских повестях еще не видно человека. Я вижу мелькание жизни, тащится поезд, воет метель, умирают, любят, ссорятся, бредут по равнинам, воюют. Вот там — рука, вон — глаз, вон — мелькнул обрывок одежды. Но целого человека не видно».

И уже позднее, обращаясь к тому же времени, Толстой, отме­чая известное движение литературы, выражал все же свою неудов­летворенность ею: «Появляется новый литературный герой, — это уже не человек-масса и не поверхностно обобщенный романтиче­ский персонаж гражданской войны, это человек сегодняшнего дня, строитель, но он пока еще больше обобщен, чем типизирован, он больше живописуется внешними признаками, чем внутренней характеристикой, он больше представитель своей профессии, чем живая личность; у него опасная тенденция к мельканию по стра­ницам повести, к условному персонажу, к «кожаной куртке», к штампу».

Конечно, эти обобщения Толстого нельзя принимать безогово­рочно. Создание образов Виринеи, Семена Рахлеева (герой романа А. Леонова «Барсуки»), Чапаева и Клычкова в первой половине 20-х годов противоречит основному выводу А. Толстого. Но са­мая линия развития героя в советской литературе тех лет вычер­чена правильно. От изображения освобожденной массы — к осво­божденной личности, от условно схематического образа, от геомет­рических схем человека — к герою, показанному с социально-исторической средой, обрисованному изнутри, со всем богатством его внутреннего мира, его индивидуально психоло­гией, исторически и социально объясненной. Углубление раскры­тие человека в литературе шло рука об руку с усилением истори­ческой конкретности, постепенно сменявшей отвлеченна романти­ческое восприятие истории.

Поэтизация мятежной стихии, романтического не­разрывного связанная, как мы видели выше, с пафосом, закономерно приводила советских писателей к изображению коммунистов, как «железобетонных» людей, лишены человече­ской теплоты и обаяния, носителей абсолютной воли, движущихся автоматов. Под названием «кожаных курток» вошли в совет­скую критику. «Формулами с портфелями» называл к А. Тол­стой.

«Кожаные куртки» появились в творчестве ряда писателей 20-х годов, хотя в разных случаях они наполнялись далеко в одинако­вым содержанием.

У Лавренева мы узнаем о «грохотном, смутном, коганом вре­мени», когда «пошли на человечестве кожаные куртки. Куртки повсюду в черный, отливающий сизью стали, суровый и твердый, как владельцы курток, цвет» («Сорок первый).

В романе «Города и годы» К. Федин, характеризуя героя-большевика Курта и его товарищей, пишет: «Они ничего не замечают под ногами, они вечно — вперед и вверх. И с таким напряжением, точно они не люди, а какие-то катушки.

В «Барсуках» Леонова мы вновь встречались с большевиком, у которого превалирует одна черв — несги­баемая воля.

И как реакция на этих «железо-стальных» героев (некоторую дань которым отдал и Серафимович) возникают в советской прозе образы коммунистов, раздвоенных, состоящих как бы и: «двух по­ловинок». Внутренняя колизия этих героев обычно заключалась в борьбе между партийным долгом и личными чув­ствами, чаще всего внезапно вспыхнувшими подсознательными чув­ствами, инстинктами.

Наиболее характерными произведениями, в которых действуют герои подобного психологического типа, являлись в 20-з годах та­кие романы, как «Наталья Тарпова» С. Семенова (19,7), «Пре­ступление Мартына» В. Бахметьева (1924—1927).

Оба романа пользовались успехом у читателя-совреюнника и служили предметом оживленных литературных дискуссий. Как и «Педеля» Либединского, эти произведения привлекали красочным бытовым колоритом, а главное, той «психологичностью», которая утверждалась в борьбе со схематизмом некоторых произведений советской прозы 20-х годов. Схематическое изображение больше­виков явилось результатом непонимания подлинной сущности но­вых героев современности. Отчасти в этой боязни психологизма сказывались и влияния «левацкого» отрицания конструктивистами, лефовцами и некоторыми из «серапионовцев» права художника на психологическую разработку характера, рассматриваемую ими как рудимент искусства прошлого.

Здоровая тенденция, которая заключалась в методе изображе­ния героев, лишенных однолинейности «кожаных курток», оттесня­лась неверной идеей о раздвоенности психики как обязательной черте коммуниста. Это приводило к ослаблению социально-истори­ческой конкретности героя, к утверждению примата биологиче­ского над общественным, к искусственным психологическим колли­зиям, к ложной трактовке «живого человека» в духе вульгариза­торской критики РАПП.

«Мне кажется не случайным, — говорил А. Фадеев в докладе на I Всесоюзном съезде пролетарских писателей в 1928 г., — что центр споров, которые велись за истекший год, сосредоточился на той проблеме, которую принято называть проблемой «живого че­ловека» в литературе... Наша постановка вопроса о показе живых людей и литературе ставила своей целью преодолеть... схематиче­ский показ люден, чтобы писатели показывали их во всей их слож­ности и многообразии».

Но то, что удалось, опираясь на эти теоретические установки, достигнуть А. Фадееву в его творческой практике, и в «Разгроме» в первую очередь, то преломилось в искаженной форме у ряда рапповцев, в частности несколько позднее в известной повести Ю. Ли­бединского «Рождение героя».

Дань поискам «живого человека», раздираемого противоречи­ями между партийным долгом и индивидуалистическими настрое­ниями, отдал В. Бахметьев в романе «Преступление Мартына».

Бахметьев ищет психологические корни преступления своего ге­роя, который на миг забыл о партийном долге, поддался «подсо­знательным порывам» и оставил на произвол судьбы — на рас­праву белым бандам — поезд с семьями красноармейцев, эвакуи­руемыми в тыл страны. Объяснение этому поступку писатель нахо­дит в моментах биологического порядка, в законах наследственно­сти, в стихии подсознательного. «Упрямство родичей», «древняя кержацкая кровь», «что-то выходящее за пределы обыденного со­знания», «слепые, врожденные инстинкты» — таковы, по мысли автора, источники индивидуализма его героя, приведшего его к ан­типартийному поступку.

Сама постановка вопроса — о возможном столкновении в гл>- веке индивидуалистических пережитков с этикой партийца в романе 20-х годов новой и заслуживала внимания. Новый подход автора к большевику, в котором, по мнению многих, должна была быть подавлена личность. В уста старого большевика Михаила Ивановича, товарища, автор вкладывает следующие слова:

«Прежде всего мы должны отказаться от самой мысли отказываемся от себя, от своего настоящего, вообще себя!»

Это был одновременно и протест против аскетизма большевиков, аскетизма, который так поэтизировался в литературе 20-х годов.

Во многом своевременная и правильная постановка вопроса в романе Бахметьева была, однако, недостаточно плодотворной благодаря выдвижению на первый план стихии иррационального сознательного.